Толстой статьи о любви. Алексей толстой «любовь

"ЛЮБОВЬ"

Егор Иванович, морщась от мурашек в затекших ногах, вылез из залепленной грязью плетушки, отпустил ямщика и, придерживая отдуваемые октябрьским ветром полы верблюжьего чапана, отворил калитку, - между железными ее прутьями на ржавом завитке прилип красно-желтый мокрый кленовый лист. Эта калитка, и свистевшие непогодой и унынием голые сучья клена, и в особенности мертвый лист - снова, с пронзительной остротой напомнили Егору Ивановичу то, о чем он старался не думать и о чем думал всю дорогу, три дня тащась в плетушке по уезду.

Подняв брови, Егор Иванович сказал: "Да, да" со вздохом, и пошел к дому, разъезжаясь ногами по глиняной дорожке. Сырой ветер мутил лужи и воду в человеческих следах, гнал косые холодные большие капли, рвал и мотал остатки листьев, свистел тоскливо вдоль мокрой деревянной стены дома, казавшегося пустынным. "Да, да", - иным, злым голосом повторил Егор Иванович, всходя на три ступени деревянного крыльца, поскреб сапоги о железную скобу и сильно несколько раз дернул ручку звонка.

Егор Иванович не испытывал никакого удовольствия - усталым и прозябшим войти к себе в чистый, опрятный, хорошо пахнущий дом, - вошел, заранее морщась. Сбросив чапан на руки востроносой, с необыкновенно тонкой талией горничной Соне - ненавистнице рода человеческого и жениной наперснице, - он спросил, дома ли жена, Анна Ильинишна. "Дома-с, у них гости", - ответил враг рода человеческого. Егор Иванович, глядя на ее поджатый ротик, на острый, как косточка, веснушчатый носик, сказал: "Соня, от вас опять пахнет карболовым мылом", - и пошел в умывальную, потом к себе в кабинет. Здесь было светло от трех больших чистых окон, пылали дрова в обложенном дубом, резном камине. "Да, да", - уже с некоторым примирением, с остатком вздоха, в третий раз ска-вал Егор Иванович, сел на кожаный диван и стал трогать влажную русую кудрявую бородку.

Он видел - на письменном столе, перед мраморной чернильницей, на которой, на медных крышечках, поблескивал отблеск камина, - лежит пачка нераспечатанных писем, бумаг и газет. Егор Иванович усмехнулся и покачал головой. Эта пачка деловых бумаг - так, нераспечатанная, - лежит вот уже больше месяца, а бумаги, очевидно, есть срочные, - страшно в них заглянуть.

"Взять да и бросить всю пачку в огонь - одним словом, моя личная жизнь поважнее вашей трухи бумажной, - вот и все". Вдруг он приметил отдельно одно письмо, оно стояло ребром у самой чернильницы. Он соскочил с дивана, взял письмо, - штемпель был из Петрограда, конверт написан незнакомым крупным почерком. Егор Иванович подошел к окну, на минуту закрыл глаза и разорвал конверт.

"Егор, милый, мне немыслимо тебе писать, труднее, чем я думала... Я все время лгу... Господи, прости меня... Ты пойми, ненаглядный мой: я не чистая, вся душа моя не ясная. Глядеть в глаза мужу и думать о тебе! - я больше не могу лгать. Пожалей меня, пойми, мне - больно... Я пишу сейчас из парикмахерской, - муж бреется, он ни на минуту не оставляет меня одну..."

Письмо было подписано - "Маша". Три раза перечел Егор Иванович нацарапанные карандашом, загибающиеся книзу строчки. Боль, жалость, ревность овладели им. Из-за строк он видел ее лицо, каким оно было за стеклом вагона в минуту расставания: прикрытое сеточкой вуали, нежное, грустное, с серыми взволнованными глазами. Она улыбалась растерянно... Когда окно двинулось -

она зажмурилась...

Этим летом Егор Иванович встретил у своей приятельницы, Зинаиды Федоровны (дочери старшего врача земской больницы), девушки суровой, молчаливой и очень хорошенькой, ее замужнюю сестру, Марью Федоровну, Машу.

Маша приехала к отцу и сестре из Петрограда - отдохнуть, - "пожить чистенько", как она говорила. От петроградской суеты, мужниных знакомых и их жен, банкетов, ресторанного времяпрепровождения и в особенности от мужа, Михаила Петровича, профессора международного права, - у нее к весне начинались дурные настроения: точно душа, как стекло, разбивалась на кусочки; кровь - мутная, сердце - как высохший мандарин. Зато здесь, у отца, Маша вставала рано, шла гулять в городской сад, еще мокрый от росы, глядела на детей, на птиц, на облака и чувствовала себя маленькой, кроткой, грустной и счастливой. В дождливую погоду она накидывала пуховый платок, садилась на диван с книжкой, подбирала поги под юбку и слушала, как сестра, Зюм, в круглых очках, стучит молотком по мраморной глыбе, - Зюм была очень талантлива. Ложилась Маша после вечернего чая, глядела на лампадку, плакала часто перед тем, как заснуть, но не от горя, а так - сама не знала от чего.

В этот свой приезд она нашла у сестры нового знакомого, Егора Ивановича, губернского инженера. Он был большой, с близоруким, застенчивым лицом, удивительно весь уютный, косолапый и какой-то - свой. Являлся он в разное время и ненадолго, потому что боялся жены. Маша выходила к нему, какая бывала - " в платке или в туфлях на босу ногу. Они садились в мастерской на диване и, чтобы не мешать Зюм, разговаривали вполголоса о всевозможных вещах, ни ему, ни ей не нужных. О себе же они не говорили, точно по уговору.

Через несколько дней Маша заметила, что Егор Иванович при встрече с ней начинает моргать глазами и ни на что не похоже улыбаться. Она сразу догадалась, что это значит, и неожиданно обрадовалась; когда же поняла, что - рада, то струсила. Но Егор Иванович был так простодушен и весь на ладошке, что она тут же решила - бояться нечего.

Однажды Егор Иванович пришел взъерошенный, с оторванной пуговицей на пиджаке, сел в угол дивана, на котором сидела Маша, и надулся как мышь на крупу, замолчал. Зюм ушла из комнаты. Маша положила ладонь Егору Ивановичу на руку и спросила тихо:

Что случилось?

Жена, - ответил он с давнишней досадой.

Поссорились?

Конечно, поссорились, что же там может другое случиться. Господи боже мой, как это все мерзко...

Маша опустила глаза, - что она могла ему ответить? Егор Иванович молча глядел на нее, и она чувствовала, что он глядит с отчаянием. Вдруг он повернулся, взял ее руки - сжал. Маша не подняла глаз. Его руки ослабели, он поднялся с дивана и остановился у окна, спиной к Маше. Она поглядывала на него и думала: "Чужой человек, а до чего близкий. Поссорился с женой, оторвал на себе пуговицу, пришел жаловаться. Люблю, честное слово...

Господи, как глупо".

Не буду я приходить сюда больше, - проговорил он, не двигаясь.

(Маша, неожиданно для себя, широко улыбнулась.) - Сам, никто другой - сам во всем виноват: устроил себе омерзительную жизнь. Залез по шею, сижу, как в гуще, в этой грязи... Только одно - благополучие. Будь оно проклято!

Маша соскочила с дивана и подошла к Егору Ивановичу, он с крепко зажмуренными глазами замотал головой. Маша сказала кротко:

Егор Иванович...

Да, я слушаю...

Так что же нам с вами делать? Ничего, видно, не поделаешь...

Он стремительно обернулся к ней, - серьезное, страшно важное лицо его начало бледнеть. Маша стояла перед ним, подняв голову, нежная, милая, простенько причесанная, светловолосая. Губы ее доверчиво, чуть-чуть грустно улыбались.

Ходить-то все-таки будете ко мне, а? - сказала она; подбородок ее дрогнул, в глазах появились искорки смеха.

Так у них началось. Теперь они начали целыми часами говорить только о себе, о самом задушевном, горьком, затаенном. Маша изменилась за эти несколько дней - осунулась и помолодела, серые глаза стали больше, наполнились светом, она особенно, как-то забавно, стала морщить носик. Ей было легко дышать и легко ходить, словно земля стала пухом.

Однажды, поздно вечером, после долгого разговора в прихожей, Егор

Иванович нагнулся к ней и нежно поцеловал в губы - и ушел. Маша долго стояла у стены, закрыв глаза, ни о чем не думала, - только горели щеки. ;

Два раза в неделю Маша писала мужу в Петроград. Неожиданно в ответ, должно быть, на одно из ее писем от него пришла телеграмма: "Безумно встревожен, схожу с ума, выезжай немедленно".

С телеграммой в сумочке Маша побежала на другой конец города, к Егору

Ивановичу. Еще издалека она увидела в угловом большом окне их дома, похожего на мокрый ящик, испуганную тень Егора. Затем он, в одном пиджаке, перебежал лужайку, отворил калитку:

Что случилось?

Она подала ему телеграмму. Он прочел, сейчас же сел на скамейку у калитки, сжал глаза рукой.

Я, должно быть, что-то написала ему, - сказала Маша, сняла с калитки прилипший к железу мокрый мертвый кленовый лист, прижала его к губам, потом все время держала в руке, - кажется, написала, что здесь мне жить легко и счастливо... Да, так и написала... Зачем бы я стала лгать...

Да, да, - сказал Егор Иванович, - да, да... - Егор Иванович, я должна ехать...

Маша глядела на дорогу. Милый рот ее был сжат серьезно. Глаза -

строгие и серые, как облака, несущиеся над уездным городом. Егор Иванович понял, что лгать Маша не захочет, как вот он вторую неделю лжет жене, и удерживать ее нельзя. Он спросил негромко:

Маша, вы вернетесь?

Не знаю, Егор... Как все это грустно...

На следующий день она уехала. Егора Ивановича вытребовали в уезд. За три дня пути по уездным грязям и оврагам он так ничего не решил и ни в чем не разобрался. Сегодняшнее письмо потрясло его - с такой угрожающей и беспощадной силой рвануло за сердце, что он заметался: нужно было решать. И

он в первый раз строго и ясно спросил себя: "Люблю ее? Да, я люблю..." . .

. . . . . . . .. .. . .

У Анны Ильинишны в очаровательном салончике сидели гости - молодые люди Зенитов и Мухин - .. и пили кофе с бенедиктином. Анна Ильинишна вернулась поздно утром из загородного ресторана, где слушали цыган.

Бессонные ночи и цыганские песни Анна Ильинишна переживала стихийно. Она была одета в бархатное малахитовое платье, с кровавой розой в крепко завитых волосах цвета вороньего крыла.

В ресторане в ее честь приезжий знаменитый танцор Родригос, с невероятными бедрами, проплясал сумасшедшую тарантеллу на столе, раздавил в пыль все рюмки и бокалы и выпил полный стакан какой-то адской смеси из тринадцати ликеров. Анна Ильинишна смеялась волнующим грудным смехом. У

Родригоса глаза налились кровью. Ее поздравляли с успехом. И когда веселая ночь кончилась, было жутко и нестерпимо подумать, что завтра - снова будни... Зенитов и Мухин провожали Анну Ильинишну на лихаче и остались пить

"утреннее кофе", - то есть понемногу и безболезненно сводили "на нет"

цыганское настроение. Костлявый Зенитов, жуя сигару, рассматривал знаменитый "альбом Фрины" с фотографическими карточками Анны Ильинишны, где она была снята в смелых античных позах, обнаженная, - альбом, о котором много говорили в городе. Показывался он, разумеется, только друзьям, вот в такие минуты. Маленький Мухин, с выкаченными склерозными глазами, во фраке, засыпанном пеплом, играл на пианино и, морща глаз от дыма папироски, напевал о забытых лобзаньях.

Анна Ильинишна продолжала еще смеяться, но уже через силу. От табаку и бессонной ночи лицо ее поблекло, зубы пожелтели. Она лежала на кушетке, закинув голые локти, все в том же малахитовом платье, таком ярком сейчас, что хотелось его пожевать. На шелковую подушку облетели лепестки кровавой розы. Туфелька покачивалась на пальце ее ноги, туго обтянутой прозрачным чулком. Полузакрыв глаза, Анна Ильинишна думала о зверской физиономии

Родригоса.

Но черт возьми вашего мужа! - сказал Зенитов.

Анна Ильинишна загадочно усмехнулась, потом сдвинула брови, лицо ее стало злым. В это время Соня доложила о приезде барина. Гости поднялись и прощались с преувеличенно смущенными лицами. Хозяйка их не удерживала.

Оставшись одна, Анна Ильинишна подошла к высокому зеркалу в простенке, привела в порядок волосы и попудрилась. Глядя на свои руки, открытые до подмышек, она подумала, что совершенна физически, -надменно усмехнулась и вышла в столовую.

Егор Иванович сидел у самовара и задумчиво жевал хлеб. Глаза у него ввалились, лицо обветрело, похудело и казалось новым.

По крайней мере, нужно быть вежливым, Егор, - сказала Анна

Ильинишна. Он вскинул голову, быстро отряхнул крошки с бороды и щекой коснулся жениных поджатых губ:

С добрым утром, Аня. Устал с дороги. Скверная дорога... Ну, а как ты?

Она, не ответив, села к столу, положила на скатерть обнаженные руки и странным взглядом глядела на мужа. От нее пахло бифштексами, табаком и ликером. Покосившись на жену, Егор Иванович подумал: "Не лги ей, не лги...

А вот попробуй - скажи всю правду, начнет кричать, как торговка... Нет, не скажу".

И он повторил с ожесточением:

Ужасно устал с дороги, прямо всего изломало... Хочу пройтись немного, размять ноги...

Ты мне лжешь, Егор, - проговорила она низким голосом. Он мигнул, нахмурился, не сдался и продолжал ругать дорогу, распутицу и свою службу.

Ты лжешь мне, Егор, - повторила она и показала зубы до самых десен,

Ты даже не потрудился заметить, что я с утра в вечернем платье... Тебе неинтересно даже знать, где я провела ночь... Нет, подожди, мне теперь не нужно твоих озабоченных глаз... Отчета я тебе никакого не дам, голубчик...

Мне вот хотелось бы знать - куда ты сейчас собрался идти...

Иду гулять, я сказал...

Врешь, я говорю!.. Не успел приехать, поздороваться с женой и сейчас бежишь к этим...

Я прошу тебя не говорить так о моих...

Ах, я, оказывается, говорить уже о них не смею!.. Это новость... Ну, так я тебя должна огорчить: мне рассказали, что эта твоя любезная Марья

Федоровна - просто дрянь, просто...

Но Егор Иванович уже поднялся, побагровел, прядь волос сама сползла на взмокший лоб, и вдруг, - так самому показалось, - лицо стало безумным, точно пробежал по нему огонь...

Не тебе об ней судить! - крикнул он и кулаком со всей силы ударил по столу. Анна Ильинишна с перекошенным лицом, злая, зеленая, вскочила, молчала... Он быстро вышел... Жена догнала его в прихожей, сен рвала с вешалки бархатную шубку и, не попадая ногами в ботики, бормотала вполголоса:

Ты еще со мной ни разу так не говорил... Прощай... Прощай, голубчик...

Но Егор Иванович не спросил, куда она бежит. Анна Ильинишна обернулась в дверях и крикнула:

Иду к одному... - И хлопнула дверью.

Очень рад, - проворчал Егор Иванович, тоже с остервенением застегивая пальто, - очень рад, пожалуйста, хоть - к черту...

Зюм, когда неожиданно явился к ней Егор Иванович, сидела перед круглым станком и напильниками и зубилами, похожими на зубоврачебные инструменты, скоблила и чистила кусок мрамора.

Строгие глаза Зюм были прикрыты круглыми очками, волосы повязаны белой косыночкой, поверх платья надет грязный парусиновый халатик, - в карманах его находились всевозможные необходимые вещи.

Зюм работала сосредоточенно, ее мохнатые от длинных ресниц глаза казались одичавшими. На Егора Ивановича она посмотрела внимательно и опустила долото.

Вернулись? - спросила она тихо. - Давно? Егор Иванович пододвинул табуретку и некоторое время молчал. Так хорошо было здесь, точно на другом свете. Вот эта дверь ведет в Машину комнату, теперь пустую. Дверь и та комната, запах глины, Зюм и все вещи были из иной жизни. У него дрожали губы.

Зюм, - сказал он, - я больше не могу... Глупо, никому не нужно, чтобы было так.

Он показал Машино письмо. Зюм сняла очки и медленно прочла. Синие глаза ее наполнились слезами. Она покраснела и сказала:

Маша очень скрытная. Если так написала, значит - больше не под силу.

Зачем она уехала? .

Я думала - сказать вам или нет? Ах, Егор, - Зюм засунула руки в карманы халатика, встала и опять села, - мне кажется, вы хороший человек, но некоторых вещей не понимаете.

Егор Иванович отвернулся, вынул платок и принялся вытирать лицо.

Я люблю Машу, - сказал он глухим голосом, - милая, родная моя

Зюм, как же я мог знать это раньше... Только сейчас - приезжаю домой, прочел Маши-но письмо, и точно в меня вошел свет... Милая моя Зюм, я не знаю, что делать, но все это страшно важно... Я чувствую - Маша взяла меня за руку, и я этой руки выпустить не могу...

Зюм была строгая, но очень нежная девушка. Из туманных слов Егора

Ивановича она поняла то, что считала единственно важным на свете. Она обхватила руками его голову, запачкала мраморной пылью и несколько раз поцеловала в волосы.

Я вас всегда осуждала, Егор, вы меня простите... Но вы бегали к нам потихоньку, дома - лгали и разрывались между женой и Машей... И бог знает что вам больше было нужно... Было все наполовину, и Маша это чувствовала.

Вы не знаете, как она плакала по ночам... Этого вам она никогда не скажет...

Егор Иванович встал и ходил по комнате, набирая воздуху.

Да, да, - сказал он, - что касается меня, я решил... Пока я шел к вам - я решил... Тут и решения, в сущности, никакого не было, а просто -

ясно... С женой, с домом, со службой - кончено... (Егор Иванович сказал не совсем точно, - лишь в эту секунду, выговаривая эти страшные слова, он услышал их, понял и, с бьющимся от жуткой радости сердцем, решил - так и будет: ни жёны, ни дома, ни службы...)

Зюм глядела на него страшными глазами, у нее так дрожали руки, что она вложила пальцы в пальцы и стиснула их. Егор Иванович сказал:

Жизнь для меня - это Маша. Вы понимаете, как это можно почувствовать в одну секунду... Сразу вое, все бывшее со мной - отхлынуло, все связи порвались, как паутина... Я ни о чем не жалею... Если Маша захочет жить со мной - будет хорошо... если не захочет, я буду ждать, я буду терпеть...

Буду поблизости, это важно... Зинаида Федоровна, ваши глаза - мой судья, самый строгий, самый высший... Я завтра еду в Петроград... Можно?..

Зюм взяла его ледяные руки, прижала к халатику, к груди и, все так же глядя в глаза, сказала:

Простите, что я о вас думала хуже... Егор, возьмите меня с собой... Это нужно для Маши, для вас обоих... Можно?..

Егор Иванович в волнении ничего не ответил. Зюм побежала к двери в столовую и крикнула:

Отец, Федор Федорович, подойди сюда... Сегодня вечером мы с Егором

Ивановичем едем в Петроград, к Маше... Ты слышишь?..

В мастерской появился доктор, Федор Федорович. Он только что встал после обеденного сна и был в ночной рубашке, в накинутом на широкие плечи пиджаке, седые волосы его были нечесаны. Закуривая от окурка папиросу, он сел на подоконник, сладко зевнул и спросил у Егора Ивановича:

Ну, как дела, ничего?

Ты слышишь или нет? - крикнула Зюм. - Мы едем к Маше...

Слышу, не кричи...

Ты, может быть, против этой поездки?

Это дело не мое... В эти дела я не вмешиваюсь... Пойдемте пить чай... Ветрила-то сегодня какой, а?..

Отец, мне нужны деньги... Раскрой рот и говори - а-а-а...

Доктор раскрыл рот и начал говорить "а-а-а"... Зюм засунула руку ему в карман, вытащила кошелек, взяла сорок рублей, прибавила еще мелочи и положила кошелек обратно.

Подходя к дому, Егор Иванович замедлил шаги. На широкой улице, между палисадниками, у деревянных одноэтажных домов зажигались фонари. Фонарщик уже раз десять впереди Егора Ивановича перебежал улицу.

В черных колеях и лужах плавал желтый свет. А в конце улицы, загроможденной тучами, тускло догорала мрачно-багровая полоса осеннего заката.

"Приду и скажу: Аня, мы честные люди, мы друг друга уважаем, мы с тобой много пережили, было и хорошее и тяжелое... Расстанемся друзьями, уважая друг в друге человека". Так он думал, подходя к дому, и все-таки где-то у него дрожала жилка. В прихожей он медленно снимал калоши, пальто, разматывал шарф. Были уже сумерки.

Затем решительно одернул пиджак, устроил улыбочку и вошел в столовую.

Анна Ильинишна, закутанная в белую шелковую шаль, сидела у окна. Она повернула голову к вошедшему мужу и плотнее закуталась.

Он спросил небрежно:

Аня, отчего у нас так темно?

Она не ответила. Он прошелся и взъерошил волосы: - Ты что сидишь? Тебе скучно? - Нет, не скучно.

Сердишься? Ну, что же... Вообще, что за манера сердиться... Для этого не стоило жить вместе.

"Скверно говорю. Гнусно. Трушу", - подумал он. Анна Ильинишна спросила сквозь зубы:

Заходил куда-нибудь?

Заходил к Зинаиде Федоровне.

Анна Ильинишна фыркнула. Он насторожился. И внезапно, только на секунду закрыв глаза, сказал небрежно, как можно небрежнее:

Кстати, Аня... Нам необходимо расстаться... Я еду сегодня в

Петроград... То есть я не по делу еду, ты сама можешь понять, к кому я еду... Навсегда...

Анна Ильинишна повернулась, шаль соскользнула с голого ее плеча.

Что? - спросила она. Егор Иванович крепко сел на стул, захватил зубами бороду и ждал, как сейчас ему смертельно будет жалко жену. Она поднялась, уронив шаль на пол, быстро нагнулась к мужу. Он продолжал держать зубами бороду. В сумерках всматриваясь в его лицо, Анна Ильинишна проговорила хрипловато:

Ах, так, - выпрямилась, подняла руки к лицу. - За что, за что, -

прошептала она хрипловато.

Егор Иванович вытянул шею, - жена казалась ему ненастоящей, неживой, будто сейчас он видит ее во сне... Теперь ему уже хотелось, чтобы было ее жаль.

Какой мрак, - еще сказала она, заламывая пальцы у подбородка. Тогда

Я ему отдала всю жизнь, - заговорила она, точно нашла тон, - всю мою молодость, все женские силы... Я превратилась в нуль, стала никому не нужна...

Берегла его честь... Я потеряла с тобой всю индивидуальность...

Замотав головой, Егор Иванович перебил ее:

Аня, ради бога, без иностранных слов...

Ах, тебе не нравятся мои слова, - крикнула она уже визгливо и зло, -

какие мне слова прикажешь говорить, русские, да?.. Дурак!.. Вот что я тебе скажу... Ты разиня и дурак!.. Я тебе изменила сегодня...

Это твое частное дело, - Егор Иванович отшвырнул стул и вышел из столовой. Он слышал, как жена крикнула за дверью:

Боже, какой мрак!..

Зюм и Егор Иванович ехали в переваливавшейся по грязным колеям пролетке. Ветер трепал на вязаной шапочке Зюм хохолок, как у курочки. Егор

Иванович рассказывал о последнем объяснении с женой.

Егор, - перебила Зюм, - не забудьте послать телеграмму Маше, как я придумала: "Видела ужасный сон, беспокоюсь, выезжаю. Зинаида". Иначе что скажу ему, когда приеду? А сон я действительно видела.

Зюм задумалась. За поворотом улицы показались высокие фонари вокзала.

Мерно цокая копытами, поравнялся вороной рысак, храпя пролетел; в брызжут щей грязью коляске сидела незнакомая дама в мехах, к ней наклонилось бритое, в бачках, костлявое лицо Родригоса...

А не лучше ли телеграфировать просто, не выдумывая... Пусть его догадывается...

Нет, - ответила Зюм, - если догадается, зачем мы едем, - он на все решится... Страшный человек...

Яркие фонари освещали вокзальную площадь. Пролетка задребезжала по булыжнику и остановилась. Носильщик взял чемодан. В спальном вагоне оставалось только два билета - купе первого класса.

Охраняя Зюм от лезущего в поезд народа, подсаживая ее, помогая снять пальто, устраивая поудобнее на бархатной койке, Егор Иванович только теперь понял, как она для него важна. Девочка в сером клетчатом платье, с сумочкой через плечо казалась необходимой и страшно важной, точно любовь его тоже была встревоженная и тоненькая, в клеточку, с сумочкой, такая же, как Зюм.

В купе сохранился давнишний запах сигар, потрескивало отопление, с боков освещавшего шара покачивались две синих кисточки. Зюм сидела боком к окну, на столике. Егор Иванович рассказывал, обхватив колено:

Мне тридцать семь лет. У меня два ордена и чин, собственный дом, жена и служба. Зюм, все полетело к черту! Странно? Когда я сейчас уходил из дома - было легко и свободно: вот - вторая жизнь,г- а та кончена. Кто такой я сейчас, не знаю! Меня все время холодок бьет, вот это верно.

На этой станции мы не остановимся, - отвечала Зюм, грызя шоколад.

Мимо окна желтой лентой скользнули огни. Долго свистел паровоз, загибая на повороте. Прогрохотала стрелка, и снова за окном - темнота.

Вам неприятно, Зюм, что я все про себя говорю?

Говорите, только короче.

Зюм, вы поймите: взяли человека, вывели из затхлой комнаты и встряхнули: живи сызнова... Если Маша меня разлюбит, тогда смерть. Я

суетился, работал, читал, жил с женой, враждовал с людьми, и все это делалось, конечно, для чего-то. И вдруг оказалось, что только и нужно мне на свете хоть еще раз увидеть Машу. - Егор Иванович поднялся, толкнулся по купе и опять сел. - Сколько лишнего и мерзкого я наделал! Все было лишним, вся жизнь! Если бы вы видели, как Маша заплакала тогда, в окне вагона.

Нехорошо вы разговариваете, - перебила Зюм, - все равно как из книжки. Это все еще прежнее в вас топорщится. Разве можно знать наше назначение? Если жили так, что приходилось все время плохо поступать, значит - плохо жили.

После этого они долго молчали. Проводник постлал свежие постели. Егор

Иванович курил в коридоре, затем осторожно зашел в купе, где была прикрыта половина фонаря и пахло одеколоном, и лег наверху, на спину.

Зюм была права. Он слишком много разговаривает. Будь здесь Маша, она положила бы руки на его голову и взглянула в глаза серьезно и ласково, точно самое важное на земле - взглянуть в глаза, вот так - на веки вечные, при свете вагонного фонаря. И тогда узенькое купе, летящее по степи, показалось бы им родным домом.

Егор Иванович вспомнил просторную и теплую столовую, чайный стол под керосиновой лампой, взъерошенного Федора Федоровича, пьющего восьмой стакан вперемежку с папиросами, и рядом с ним нежно улыбающуюся Машу. Из вазочки она накладывала вишневое варенье Егору. Положила столько, что оно потекло на скатерть, и все засмеялись.

Егор Иванович завертелся на койке, и понемногу им овладело ужасное беспокойство. Он кашлянул негромко и позвал:

Да, Егор, я не сплю.

О чем вы думаете?

Думаю, что Маша может и не поехать с нами. Егор Иванович быстро перегнулся с койки и различил раскрытые глаза девушки.

Подумайте, Егор, ведь вас не двое во всей этой истории, а четверо.

Тогда Егор Иванович стал думать, и опять самым важным казалось ему вишневое варенье, пролитое с хрустального блюдечка на скатерть. Зюм тоже не спала. Он слышал, как девушка возилась, вздыхала и переворачивала подушку холодной стороной вверх. Когда она спросила, наконец, упавшим голосом, спит ли он, - Егор Иванович сказал:

Я стараюсь быть справедливым, но у меня ничего не выходит. Должно же быть что-то, что выше жалости, выше совести...

Егор, я вас очень люблю, - сказала Зюм.

Я вас тоже, милочка.

Зюм долго молчала. Потом Егор Иванович слышал, как она шарила под подушкой, - должно быть, искала носовой платок, - осторожно высморкалась, сдерживая глубокие вздохи... Поворочалась и затихла.

Утром по вагону затопали мелкие шажки, зазвенели стаканы, и в двери запищали детские голоса:

Эй ты, некрещеный дьяволенок, кофе сюда. А другой, женский голос спросил испуганно:

Скажите, это Любань?

Егор Иванович раскрыл глаза, еще не понимая, почему он в Любани. Згом, уже одетая, причесывалась, держа шпильки в зубах.

Подняв к нему голову, она улыбнулась:

Некрещеные дьяволята бегают, слышите?.. Петроград грязным облаком разостлался по земле, за путями, за тощими соснами, за кочковатыми лужами болот. Проступили фабричные трубы и очертания соборов. Начался мелкий неуставаемый дождь.

Озабоченная и очень решительная Зюм завезла Егора Ивановича в гостиницу, что на Морской, приказала ждать терпеливо и на том же извозчике поехала на Каменноостровский.

В чистом и знакомом подъезде, так же как и год назад, стояла детская колясочка. Тот яге сердитый швейцар, глядя в сторону, пробурчал, что в двадцать шестом номере - все дома. На третьем этаже на знакомой двери привернута тщательно вычищенная доска: "Михаил Петрович Стоянов". Зюм подышала на доску и позвонила.

Послышались ровные шаги, и дверь открыл сам Михаил Петрович, высокий бледный человек с ровным глянцевитым шрамом через висок, с холодными выпуклыми глазами, - словом, все такой же; он отступил на шаг и воскликнул:

Зиночка! Какими судьбами?

Затем взял холодными пальцами ее руку и усмехнулся. Блеснула золотая пломба, горбатый нос еще больше скрючился. "Сейчас клюнет", - подумала Зюм;

хохолок на ее шапочке вздрогнул.

Я приехала за Машей, - сказала она твердо.

Ах, какие мы строптивые, милая моя фантазерка. - Он снял с нее шубу.

Маша арестована надолго, и к вам я ее не скоро пущу, детка.

"Посмотрим, детка", - с яростью подумала Зюм, глядя в холодные его, выпуклые глаза. Они медленно мигнули, как у птицы. С приговорочками, с тоненькими улыбочками он проводил ее в столовую, где кипело кофе и на стуле висел Машин пуховый платок.

"Одна я отсюда не уеду, пусть режут", - подумала Зюм и, строптиво фыркнув, побежала в спальню.

Маша лежала еще в постели. Из-под пышного желтого одеяла появились сначала ее поднятые брови и большие испуганные глаза.

Зюм? - проговорила она. - Зюм! Ты?

Зюм остановилась и ахнула: так изменилась Маша; прежде, бывало, просыпалась как вымытая росой, и глаза по утрам были ясными, верхняя маленькая губа вздрагивала - вот-вот засмеется. Сейчас Маша лежала в постели похудевшая, строгая, увядшая...

Комар, здравствуй же, - прошептала Зюм, - настоящий комар, ни кровиночки...

Она сбросила сумочку, туфли, жакетку и, нырнув под одеяло, обхватила

Машу, целуя в шею, в горло, за ушко.

Зюм, радость моя, глупая, что это значит? - спрашивала Маша, сама стараясь поцеловать. Зюм зашипела ей громким шепотом в самое ухо:

Я тебе все должна рассказать. Он изумительный человек. Бросил все. И

мы прискакали. Сегодня же едем с нами домой.

Егор? Что ты говоришь? Он здесь? - Маша быстро села на кровати, схватила за руку сестру, к щекам ее хлынула кровь. - Зачем, зачем?

Чего испугалась? Вообще, почему ты такая странная, Маша? Ты не рада, что я приехала? Ты чего-то надумала... Он в гостинице. Но только он чудной какой-то сейчас. Любит, любит, Маша! А мне он - как брат. Мы все будем счастливы! И доктор его любит. Ты знаешь - Михаил едва не заклевал меня в прихожей. Вставай, едем в гостиницу сейчас же.

Отодвинув сестру, Маша в ужасе глядела на нее. Но Зюм опять обхватила ее сильными руками и стала рассказывать все по порядку. Едва Маша раскрывала рот - Зюм кричала на нее, - приходилось молчать.

Понемногу смягчились Машины одичавшие за это время глаза, и даже губа дрогнула один разок прежней улыбкой, и не так уж ей стало невероятно, что приехал Егор. Сестры решили сказать Михаилу, что после завтрака идут гулять одни, без него; затем взять извозчика и ехать в гостиницу, где ждет Егор, и там все выяснить.

В это время Михаил Петрович несколько раз подходил к дверям спальни, но его гнали. Рассердясь, он объявил, что пе может работать натощак, а завтра у него лекция.

Сестры вышли в столовую. Михаил Петрович, удовлетворенный комфортом, развернул салфетку, положил с левой руки газету, с правой портсигар, разобрал ложечки и вилочки и холодными глазами уставился на сига по-польски.

Маша сидела на хозяйском месте, подперев пальцем висок. На ней было черное глухое платье с полотняным воротничком, она казалась в нем девочкой, так похудела, и не смела взглянуть ни на мужа, ни на сестру, ожидая каждую минуту, что вот-вот швырнет Михаил салфетку и загремит на всю столовую: "Ты мне лжешь, лжешь, лжешь!"

Зюм, не притрагиваясь к еде, в упор глядела точками зрачков на Михаила

Петровича.

На мне ничего не нарисовано, детка, ешь сига, - сказал он, усмехнувшись и подняв брови, и вслух стал читать передовую статью: -

"Утверждают, что работа Государственной думы в предстоящую очередную сессию..."

"Если и сейчас не догадываешься - сам, сам виноват", - подумала Маша.

Михаил Петрович не спеша, обстоятельно прочел статью до конца и зло и умно комментировал ее. В черном галстуке его с красными крапинками блестела острая булавка.

Ну-с, так как же, - сказал он, отложив газету, - а я бы на вашем месте не рискнул идти гулять - погода прескверная. Посидели бы дома, девочки. - И Михаил Петрович принялся за сладкое.

Нет, мы пойдем гулять, - ответила Зюм. У Маши больно забилось сердце, и кровь то приливала к щекам, то отливала. Склоняясь над тарелкой,

Михаил Петрович сказал:

Уж не собираетесь ли вы на свидание, чего поди? - Золоченая ложечка с мирабелью остановилась, не донесенная им до рта.

Маша подняла голову, румянец залил все лицо, глаза налились слезами, она быстро отвернулась и мизинцем коснулась уголка глаза. А Михаил Петрович вынул золотую зубочистку, почистил зубы, не спеша всунул салфетку в кольцо, поднялся, улыбкой поблагодарил дам за совместно проведенную трапезу и, закинув голову, прямой и высокий, в наглухо застегнутом сюртуке, торжественно вышел из столовой.

Придя к себе в кабинет, Михаил Петрович взял со стола серебряный разрезной нож и, проведя по нему пальцами, задумался. Надменность и холодность понемногу сошли с его лица, глаза стали печальными.

На синем сукне стола стояли бронзовые тяжелые вещи, вдоль стен -

запертые наглухо шкафы, повсюду - кожа и темное сукно, и мутный свет дня, пробиваясь сквозь кружево и шторы, едва освещал весь этот чинный холод.

Только перед диваном лежал смятый носовой платок, вчера забытый Машей.

Михаил Петрович взял его, сжал в кулаке, затем, постояв так довольно долго, позвонил и вошедшей горничной приказал бросить платок в грязное...

В маленькой комнате с потертой красной мебелью и пестрым ковром было жарко от пылающего камина. Егор Иванович отодвинул кресло к окну и глядел, как внизу на дворе дворники вытряхивали ковры, стреляя ими, точно из пушки, как приехавший с возом дров ломовик тяжело спрыгнул на грязный асфальт и бранился с кем-то.

В камине потрескивали поленья. В коридоре слышались звонки и шаги.

Егор Иванович подходил к камину, где тикали часы, равнодушные к жизни, к смерти и к любви, видел в каминном зеркале свое изменившееся, незнакомое лицо и вновь садился - глядел на пляшущее пламя. Маша не шла и не звонила.

За дверью, в коридоре, слышались голоса: "Коридорный, что ты мне за бурду принес?" - "Кофе-с..." - "Сударыня, извиняюсь, вы который нумер ищете?.." - "А вам какое дело?.." - "Там подождут, заходите ко мне, поболтаем..." - "Оставьте..." - "Коридорный, две бутылки содовой!" -

"Слушайте, не орите - здесь семейные нумера..."

Егор Иванович с тоской прислушивался. Сердце то колотилось, то словно скулило; был третий час, темнело, и комната, освещенная только огнем камина, будто раскалилась. Егор Иванович вышел наконец за дверь и повернул по низкому коридору, - глянцевитые обои на стенах и потолке поблескивали от желтых лампочек. Коридор то поднимался, то заворачивал. Дойдя до вестибюля и узнав у размахивающего дверями швейцара, что никто не приходил и не звонил, Егор Иванович побрел обратно.

"Или больна, или случилось ужасное, или, всего вернее, не хочет видеть", - думал он, ступая на сиреневые розаны ковровой дорожки. Вот - она кончилась у двери... Дорожка уткнулась в тупик. "Маша не любит, не придет, и - конец. Не хочет меня, тогда черт со мной". Отчаяние, как облако, заволокло его сознание, не хотелось даже передвигать йогами.

Он долго глядел на фарфоровую ручку двери. Невероятно, вся прожитая жизнь - все, все сосредоточилось и уперлось в эту отбитую с одного краешка фарфоровую ручку... Егор Иванович потер морщины на лбу... "Вроде как душевное заболевание..." Нахмурился. Толкнул дверь, вошел и увидел на диване, рядышком, в сумерках, две фигуры. Поближе к камину сидел кто-то родной, нежный, изумительный, в шубке и шапочке, в вуали.

Маша! - проговорил Егор Иванович и, опустясь на колени на ковер, обхватил ее руками, спрятал лицо в ее коленях, в душистое платье. Зюм высморкалась, сказала что-то насчет Петербургской стороны и пяти часов и вышла.

Егор, ты любишь меня? - спросила Маша так, точно только за этим вопросом и приехала сюда.

Он стал смотреть ей в измученное, прекрасное лицо. Вокруг глаз лежала синева. Она казалась девочкой, сидела смирно, с грустной и нежной улыбкой, повторяя иногда:

Егор, милый...

Маша, на всю жизнь, - сказал он и вглядывался в ее большие глаза с дышащими темными зрачками. Приподнятая вуалька лежала на лбу, - и вуаль, шапочка на пепельных волосах, и глаза, и нежный овал лица, и улыбка - все это с каждым мгновением значило неизмеримо больше, чем просто человеческое лицо.

Мерцая, потрескивали угольки в камине, тикали часы, - и это, казалось, было уже когда-то или точно с этой минуты, как во сне, началась и потекла в обратном порядке вся жизнь и вновь возвратилась к истоку. Прошлое было не позади, а словно разостлалось вокруг этой горячей комнатки, где остановилось время. Мысли и чувства медленно погрузились в самих себя.

Первая Маша оторвала глаза, вздохнула, повернулась к огню. Лицо ее залилось красноватым светом. Не отрываясь, Егор Иванович глядел на ее рот, она сказала негромко, точно с усилием:

Что же будет с нами, Егор?

Тогда он присел на диванчик и принялся целовать ей глаза, щеки и нежные, припухшие еще от давешних слез губы.

С нами ничего не случится дурного. Чего боишься? О чем думаешь?

Голубчик ты мой, родной, - воскликнула она жалобно и, поспешно погладив его лицо и руки, поце-ловала их, - мне радостно, мне грустно ужасно. Расскажи мне все по порядку, как ты надумал приехать? Неужели все, все оставил из-за меня?

Тогда Егор Иванович стал рассказывать о всех чудесах, которые произошли с ним, когда он получил ее письмо...

Ты понимаешь, - сказал он, - оно было - как пламя... Вся моя прежняя жизнь была сном... И вот с этой минуты...

Она перебила:

Подожди, я ужасно хочу пить.

Стакана не оказалось, она зачерпнула из умывального кувшина воды горстью, выпила.

Дай твой платок. Послушай, Егор, мы все-таки начинаем с того, что губим твою жену и Михаила. Я все время думаю, думаю об этом. Неужели иначе нельзя? Или мы должны мучить?

Я к тому говорю, Егор, нужно все это сейчас выяснить. Подумай -

сколько не виделись, как я тосковала по тебе, а сейчас чувствую - не могу еще любить во всю силу, как бы хотела. Помнишь, как было хорошо у папы?

Тогда было легко... А сейчас - здесь тяжесть (указала на сердце)... Прости меня, Егор, милый, не огорчайся, что я такая дурная с тобой. Я Есе думаю -

если мы их погубим... что же будет с нами?.. (Глаза ее расширились страхом,

Будто она и Егор замышляли убийство.) Неужели нельзя никак, чтобы нам было легко?..

Она опять села к нему на диван, взяла его руку и тихонько гладила.

Как же теперь быть? - сказал он медленно. - Ты хочешь, чтобы все кончилось и я уехал... - Клубок смертельной горечи подкатился ему к горлу.

Ты можешь меня оставить, Маша? - Он встал, взял кочергу и засунул ее в угли. - А я думал так - ты и я... Ты и я. - Он с яростью ковырял угли. - Я

никак не могу, этих других почувствовать... Ну и пусть их страдают, гибнут... Ты и я, больше ничего нет..,

Он обернулся. Маша сидела зажмурясь. С влажных ресниц ее лились слезы по щеке. Тогда стало ясно, что весь их этот разговор только оттого, что они не могут разлучиться никогда. Он обхватил ее за плечи, прижал. Она громко плакала, и вдруг слезы высохли, строгие, потемневшие глаза словно погрузились в глаза Егора Ивановича. Рухнувшее полено рассыпалось искрами, озарило комнату. Настало то, для чего не нужно ни воспоминаний, ни слов.

Не осталось ни горечи, ни сомнений. Маше трудно было различить - ее это рука или его лежит на потертом плюше. Егор Иванович повторял:

Родная моя, дитя мое...

Иным он не мог выразить волнения и радости от того, что Маша с ним и чувствуют и дышат они согласно, как один человек. И все, что живет, и чувствует, и дышит, - способно на такую радость и полноту.

Михаил Петрович строго взглядывал на часы, как будто они были виноваты в том, что Маша опоздала к обеду почти на час.

Вообще он много подозревал, еще больше не понимал, но сдерживался, полагая, что если у Маши и было какое-нибудь увлечение, то чувство нравственного долга во всяком случае перевесит у нее преступные и легкомысленные настроения.

За шестилетнюю жизнь он не раз замечал у Маши перемены в характере, но считал это законным, потому что выше всего ставил духовную свободу и нравственную эволюцию человека.

Все же, когда в прихожей затрещал звонок, Михаил Петрович сильно вздрогнул, поднялся со стула и, трогая бритый подбородок, без прежней уверенности зашагал по ковру. Он слышал, как Маша сказала сестре:

Нет, я прошу тебя, сядь и жди - вот книга.

Затем она появилась в дверях, привычным движением поправляя высокие волосы. Взглянув в ее лицо, Михаил Петрович внезапно проговорил не то, что хотел:

Я слушаю, Маша.

Она села на кожаный диван, сложила руки, вздохнула, собирая все мысли:

Я люблю другого человека, Михаил. Ты меня прости. Главное, за то, что не сразу сказала. (Она задохнупась немного.) Я сегодня уезжаю от тебя, навсегда, Михаил...

Он стоял, расставив ноги, держась за дрожащий подбородок.

Вот как, не ожидал от тебя такого, - проговорил он глухо, - кто же это твой... - И когда она раскрыла рот, он крикнул: - Адюльтер! Вот это что! Мерзость! - На желтом лице его изобразилось глубочайшее отвращение. -

Пошла вон, - сказал он. Вернулся к столу и низко нагнулся над рукописью. И

сейчас же, едва Маша подошла к дверям, вскочил, сжал ей пальцы и крикнул, уже не сдерживаясь: - Куда! (Маша только ахнула.) Куда ты идешь? Не отпущу.

И тебя запру. Я тебя убыо... Тварь!

Теперь я действительно уйду, - сказала Маша, - пусти мою руку!

Она вырвала ее и повернулась, но он вдруг, как слепой, стал ловить ее платье и заговорил поспешно: - Маша, этого не может быть. Ты меня обижаешь, подумай! Ты ведь не сошла с ума. Ты не можешь меня оставить. Я хочу быть с тобой. У тебя увлечение, я понимаю. Но сделай над собой усилие. Ты обо мне сейчас подумай! Мне, мне, мне больно.

Михаил, я его люблю; ты понимаешь: я люблю, - серьезно и раздельно проговорила она. Он закрутил головой. Волосы его были редкие, на висках седые. "От меня поседел, - подумала она, и опять, как игла, вошла в нее жалость. - Нельзя, нельзя, нужно сдержаться", - и она сказала: - Он - мне муж, а не ты. О нем я должна сейчас думать.

Тогда Михаил Петрович поднялся и, с отвиснувшей губой, не то хрипя, не то стоная, вращая глазами, принялся выкрикивать совсем уже лишние слова.

И Маше сразу все стало безразличным и ненужным. Она быстро повернулась и выбежала. В столовой, схватив Зюм за руку, сказала:

Господи, да скоро ли поезд?

Иди и укладывайся; и не смей больше с ним говорить, - ответила Зюм,

У меня уши болят от вашего крика.

Но крику не убавилось. Михаил Петрович выходил несколько раз из кабинета и, стуча в дверь спальной, требовал объяснений или хотя бы только обеда, - "элементарного, чего я требую от вас". Убегая к себе, он принимался хлопать ящиками стола. Затем разбил какое-то стекло, пробежал через столовую и крикнул: "Прощай, ухожу, не вернусь". И действительно ушел, но вскоре вернулся и спросил через дверь, чужим, каким-то измененным голосом, навсегда ли уходит Маша или еще думает вернуться.

Навсегда, навсегда, - крикнула ему в оя-вет Зюм.

Она и сестра сидели в ванне головами в разные стороны; так с детства любили они залезать вместе в горячую воду, и самые задушевные их беседы велись именно так.

Маша лежала с полузакрытыми глазами, отдыхая, набираясь сил; до поезда оставалось часа полтора; при взрыве мужниных криков она только покачивала головой. Над водой были высунуты кончики ее колен, они озябли и порозовели.

Маша казалась маленькой и совсем хрупкой под водой. Зюм глядела на ее знакомые коричневые родинки - одна выше локтя, другая на том месте, где сердце, третья на боку; ей нестерпимо жалко было сестру, совсем не похожую на грешницу. Маша подняла мокрую руку и убрала прядь волос, упавшую на глаза, - на руке были синие жилки. Тогда Зюм прильнула к озябшим ее коленям и заплакала.

На вокзал Егор Иванович приехал спозаранку. Купил билеты и стоял в вестибюле, куда вваливалось и снова уходило на дождь множество народу. От касс тянулись хвосты. Здесь через несколько минут должно оборваться все старое, - отсюда Маша и он тронутся в долгую дорогу. До отхода поезда осталось десять минут. Страшная тревога овладела им... В толпе он заметил котиковую шубу, кинулся было, но это оказалась незнакомая девушка с заплаканными глазами, с коробкой конфет и сосновой веточкой в руке. Тогда он подумал, что Маша, наверное, тоже очень любит конфеты, а он никогда не позаботился, даже не спросил, чего ей хочется. Он побежал в буфет и купил апельсинов, хотел еще взять конфет, но испугался, что пропустит Машу, и вновь стал у выхода. От апельсинов и еще от чего-то совсем неясного ему было тревожно и печально и смертно жаль Машу, точно она была беззащитна, покорна всему, чего не избежать. "Не отойду всю жизнь ни на шаг от нее.

Все, все - для нее. Чего бы только она не захотела! Пусть будет ей хорошо на этом свете", - думал он, соображая, что конфеты успеет купить, пока носильщик возится с багажом.

Наконец появился седой носильщик с чемоданами, за ним шли Зюм и Маша.

В первую секунду он не узнал ее, хотя понял, что это она, и сжался от испуга, но это прошло. Сестры издали кивали и улыбались. Маша без слов поцеловала Егора Ивановича и взяла под руку. Сразу отлегла тяжесть, и он подумал, что все теперь - хорошо.

У вагона Егор Иванович: сказал:

Я ужасно беспокоился. Как вы там устроились?

Уехали, и все, - ответила Маша, - было очень тяжело. - Она глядела на него, подняв голову, и ее глаза от счастья немножко косили; завитки волос на шее были еще мокрые. Она сказала, что после ванны холодно и нужно было бы пойти в вагон. Зюм тоже торопила садиться.

Заложив руки в карманы, она стояла под окном, иногда внимательно всматриваясь в толпу. Но на площадке вагона вместе с чемоданом и брюхом своим застрял толстяк в бобровой шапке и бабьим голосом ругался с кондуктором. Егор Иванович крепко держал Машу под руку. "Ты так крепко держишь, точно я убегу", - прошептала она, улыбаясь. Толстяк загораживал вход. Стрелка на освещенном циферблате часов подпрыгивала, - оставалось три минуты. Егор Иванович наклонился к Маше, коснулся ее щеки и, волнуясь, проговорил:

Маша, ты никогда не оставишь меня?

Нет, не оставлю... А что? - ответила она, побледнев.

В это время Зюм, поспешно подойдя, прошептала:

Он ищет нас. Идите скорей в вагон.

И сейчас же они увидели Михаила Петровича. Он шел в расстегнутой шубе, в цилиндре, надвинутом на глаза. Обе руки засунуты в карманы. Глаза как стеклянные и неподвижные, точно он видел летящий призрак перед собой.

Прошел он близко и не обернулся, только шея напряглась, но глаза не увидали. Через несколько шагов он круто свернул и прошел опять. На желтом лице его выдавилась усмешка. Маша, Зюм и Егор не могли двинуться. Ударил второй звонок. Толпа на минуту заслонила Михаила Петровича, затем он очутился совсем рядом. Правая рука его копошилась в кармане. Егор стал заслонять Машу, и обоим невыносимо было тошно глядеть, как он копошится, выкатив плоские побелевшие глаза. Зюм вскрикнула. Михаил Петрович вытащил руку из кармана - оттуда повалились перчатки, спички, газета - и выстрелил.

Маша схватилась за то место, где были мокрые завитки. Егор Иванович раскрыл рот, рванулся, но крик его заглушили пять подряд резких выстрелов. Не разнимая рук, Егор и Маша опустились на асфальт. У ног их рассыпались апельсины из коричневого мешка. Раздались свистки, толпа окружила Михаила

Петровича. Цилиндр слетел с его головы.

Зюм уехала на следующий день. Отцу она послала телеграмму: "Маша и

Егор убиты, на похороны не осталась, выезжаю". Зюм сидела одна на плоской койке в купе. На ней был тот же клетчатый костюм и желтый ремешок сумочки через плечо. Зюм глядела напротив, на пустую койку, где должны были сидеть

Маша и Егор... Их больше - нет... Зюм глядела на хрустальный полушар, где горел газ, - сбоку его покачивались синие кисточки. Они точно так же покачивались, когда Егор говорил о любви.

Держась за ремень кожаной сумочки, Зюм глядела в окно. Она не плакала.

Там, в темноте, хлестал дождь и красные искры летели мимо.

То сыплясь густо, то обрываясь, длинными огненными нитями они летели теперь в глазах, в мозгу. Зюм. Они рождались живые и легкие в мокрой темноте, прорезывали окно и гасли. Зюм подумала, что так же Маша и Егор вылетели из огня, пронеслись на мгновение и погасли...

И ей стало казаться, что это - не конец; они блеснули и погасли только в ее глазах. Она разминовалась с ними, только... И в каких-то пространствах они снова встретятся, примут и ее, Зюм, в свой неугасаемый костер.

Зюм развернула плед, накинула его на плечи, села на столик и, прижавшись лицом к окну, глядела на этн легкие, живые молнии. Они двоились и троились, и, чтобы лучше видеть, она платочком вытирала стекло, потом глаза, потом опять стекло...

См. также Толстой Алексей - Проза (рассказы, поэмы, романы...) :

Мечтатель (Аггей Коровин)
1 Весеннее солнце, обогнув положенный путь, садилось в голую степь за...

Мираж
За окном вагона плыла кочковатая равнина, бежали кустарники, дальние -...

Ребята, мы вкладываем душу в сайт. Cпасибо за то,
что открываете эту красоту. Спасибо за вдохновение и мурашки.
Присоединяйтесь к нам в Facebook и ВКонтакте

Он был первым, кто отказался от авторского права, был противником государственной системы, а за отрицание религиозных авторитетов его отлучили от церкви. Он отказался от Нобелевской премии, ненавидел деньги и выступал на стороне крестьян. Таким его не знал еще никто. Его имя - Лев Толстой.

  1. Сила правительства держится на невежестве народа, и оно знает это и потому всегда будет бороться против просвещения. Пора нам понять это.
  2. Каждый хочет изменить человечество, но никто не задумывается о том, как изменить себя.
  3. Все приходит к тому, кто умеет ждать.
  4. Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему.
  5. Сильные люди всегда просты.
  6. Всякий пусть метет перед своей дверью. Если каждый будет делать так, вся улица будет чиста.
  7. Всегда кажется, что нас любят за то, что мы так хороши. А не догадываемся, что любят нас оттого, что хороши те, кто нас любит.
  8. Без любви жить легче. Но без нее нет смысла.
  9. У меня нет всего, что я люблю. Но я люблю все, что у меня есть.
  10. Мир движется вперед благодаря тем, кто страдает.
  11. Величайшие истины - самые простые.
  12. Дело не в том, чтобы знать много, а в том, чтобы знать из всего того, что можно знать, самое нужное.
  13. Люди часто гордятся чистотой своей совести только потому, что они обладают короткой памятью.
  14. Нет того негодяя, который, поискав, не нашел бы негодяев в каком-нибудь отношении хуже себя и который поэтому не мог бы найти повода гордиться и быть довольным собой.
  15. Зло только внутри нас, то есть там, откуда его можно вынуть.
  16. Человек должен быть всегда счастливым; если счастье кончается, смотри, в чем ошибся.
  17. Я уверен, что смысл жизни для каждого из нас - просто расти в любви.
  18. Все строят планы, и никто не знает, проживет ли он до вечера.
  19. Нет таких условий, к которым человек не мог бы привыкнуть, в особенности если он видит, что все окружающие его живут так же.
  20. Одно из самых удивительных заблуждений - что счастье человека в том, чтобы ничего не делать.

P.S. На своиx лекцияx Владимир Набоков использовал следующий прием. Он закрывал в помещении все шторы, добиваясь полной темноты. «На небосклоне русской литературы вот это Гоголь», - и в конце зала вспыхивала лампа. «Вот это Чехов», - на потолке загоралась еще одна звезда. «Это Достоевский», - щелкал выключателем Набоков. «А вот это - Толстой!» - лектор распахивал драпировку окна, и помещение заливал слепящий солнечный свет.


«Я рано женился – девятнадцати лет, – на студентке-медичке, и мы прожили вместе обычной студенческой рабочей жизнью до конца 1906 года».
(A.Н. Толстой. Краткая автобиография.)

Писатель Алексей Николаевич Толстой был, бесспорно, личностью противоречивой: в 1918 году он собирался целовать сапоги у царя, если восстановится монархия, и ржавым пером прокалывать глаза большевизм, а потом с большим достоинством возглавил советскую литературу. Мы и сейчас можем увидеть что-то подобное. Вообще-то Толстой очень созвучен нашему времени. Его любимое словечко – «колбаситься» – не устарело и сегодня. А сам живший в то время на широкую ногу автор «Золотого ключика» и «Петра I» со своей великолепной дачей, мебелью XVIII века, двумя иномарками и многочисленной прислугой очень похож на «нового русского», предвестника грядущей эпохи.
Жизнелюб, любитель хорошо поесть и хорошо выпить, эгоцентричный, чуждавшийся идейных людей и всяких идей вообще, Толстой мог бы задать любимый вопрос нашего времени: «Если ты такой умный, почему ты такой бедный?»
Блок, недолюбливавший молодого Толстого, дал ему такую характеристику: «Много в Толстом и крови, и жиру, и похоти, и дворянства, и таланта». Конечно, такой человек любил женщин. Четырем он дал право зваться «графиня Толстая». Сегодня наш рассказ – о первой любви великого писателя...


Впервые Юлию Рожанскую, дочь коллежского советника Василия Михайловича Рожанского, 17-летний Толстой увидел, заглянув однажды на репетицию любительского драматического театра в Самаре, куда они год назад переехали с матерью из Сызрани. Здесь Алексей продолжил учебу в местном реальном училище.
Юноша сразу обратил внимание на девушку – исполнительницу главной роли, и с тех пор не пропускал ни одного спектакля, ни одной читки, ни одного прогона. А когда руководитель театра предложил ему роль в пьесе А.Островского «Свои люди – сочтемся», Толстой с радостью согласился. Ведь совместная работа над спектаклем давала ему надежду на то, что девушка заметит его – такого талантливого и такого влюбленного! Но Юля не обращала на графа ни малейшего внимания, поскольку тот был моложе ее. Тогда он написал для нее водевиль «Путешествие на Северный полюс». Девушка приняла дар, лишь холодно кивнув.
Однажды во время репетиции Алексей подошел к ней и протянул записку. «Это я для вас, Юленька, написал». Это были стихи:
Посмотреть мне достаточно в серые очи,
Чтоб забыть все мирские дела,
Чтоб в душе моей темные ночи
Ясным днем заменила весна.

Девушка была польщена. И стала терпимее относиться к ухаживаниям графа. Вскоре они начали встречаться не только на репетициях, но и в свободное от занятий время. А во время каникул он и дня не мог прожить без девушки.
«Я места себе не находил без Юленьки, – вспоминал Алексей впоследствии в своих дневниках. – Наконец поехал в Бригадировку (село, где Юлия жила у родни.– автор). Встретившись с ней, я нашел душевный покой».
После окончания реального училища Толстой мечтает о дальнейшей учебе. В 1901 году он едет поступать в технологический институт в Петербург. Уговорил и Юлю ехать вместе с ним. По его совету в этом же году она поступила в медицинский институт.
В Петербурге Алексей и Юля стараются проводить время «культурно»: в Александринском театре посещают спектакли с участием В.Ф. Комиссаржевской и К.А. Варламова, в Театральном доме Павловой смотрят оперетту С. Джонсона «Гейша», в Мариинском слушают оперу «Кармен». И это не просто желание быть «на уровне», а духовная потребность молодых провинциалов. Даже первую меблированную комнату А. Толстой и Юля снимают у актрисы театра Литературно-художественного общества. Там, в Питере, А. Толстой часто ловил себя на мысли, что оценивает Юлю со стороны как будущую жену, и оставался доволен. Они понимали друг друга, их влекло другу к другу, зачем же разлучаться? Юля с радостью встретила предложение Алексея выйти за него замуж. Конечно, лучше бы это сделать после окончания института, когда будет работа и меньшая зависимость от родителей, но – годы...
О предстоящей свадьбе – почти в каждом письме Алексея родным:
«Свадьбу лучше всего справлять в Тургеневе, но не забудьте, что числа 4 июня начнется пост, и венчать уже не станут до августа». Помимо поста, была и другая причина – Юля была беременна.
Летом 1902 года они после экзаменов отправились в Самару, а затем в Тургенево, где 3 июня венчались в местной церкви. На момент женитьбы Алексею исполнилось 19 лет, Рожанской – 22. О свадьбе в метрической книге сохранилась следующая запись: «Сын графа, студент первого курса технологического института Императора Николая 1 Алексей Николаевич Толстой, православного вероисповедования, первым браком. Дочь коллежского советника Юлия Васильевна Рожанская, слушательница Санкт-Петербургского женского медицинского института, православного вероисповедования, первым браком».
Церемония была скромной. Александра Леонтьевна не захотела пышной свадьбы: «Семья у нее, конечно, хорошая, но Алеша еще так молод», – сетовала матушка.
В свадебное путешествие молодожены отправились в Новороссийск и Севастополь. Потом была Вятская губерния, где А. Толстой продолжил практику как технолог. Через месяц молодожены, заглянув к родным в Самару, вернулись в Санкт-Петербург – в технологическом институте начинались лекции.
В январе 1903 года у А. Толстого и Юлии родился сын Юра. Теперь все свободное время граф посвящал только ему. В воспитании сына молодым помогали родители Алексея и Юлии, а потому Юрий какое-то время жил то у Александры Леонтьевны в Самаре, то у Рожанских в Казани, что позволяло молодоженам спокойно учиться, выезжать на практику, посещать театр.
Но как только наступают каникулы, они спешат к сыну.
Толстой сдает экзамены за 4-й курс, переходит на 5-й. Их институт становится одним из очагов революционной борьбы. Когда по городу поползли слухи, что черносотенцы готовят расправу с революционно настроенным студенчеством, Алексей и Юлия перебираются в Выборг к двоюродной сестре Александры Леонтьевны – О.К. Татариновой. Но ситуация в Питере за это время лучше не стала: все учебные заведения были закрыты и оцеплены войсками. Тогда у Толстого появилась мысль уехать для продолжения учебы в Дрезден к своему товарищу – сокурснику по институту А. Чумакову. «Петербург опять заснул. От октябрьского оживления не осталось и следа, разве только усиленно расплодились похабные журналы с порнографическими рисунками. После экзаменов все-таки уеду за границу, здесь заниматься невозможно», – сообщает он в письме отчиму А. Бострому.
Там, в Германии, весной 1906 года в жизни Толстого появилась другая женщина – Софья Розенфельд (урожденная Дымшиц). Их познакомил родной брат Сони – Леон, с которым Алексей Николаевич учится в Дрезденском политехническом институте. Софья в это время училась в Берне, где была студенткой местного университета. В этом же университете обучался и человек, считавшийся по документам ее мужем.
«Брак наш был странный, я бы сказала «придуманный», – вспоминает С.И. Дымшиц-Толстая. – Человека этого я не любила и не сумела его полюбить. Вскоре я тайно, без всякого предупреждения, покинула его и поехал а в Дрезден, к брату». Леон часто навещал сестру, приезжая со своими товарищами, среди которых был и Алексей Толстой.
Друзья любили Алексея за веселый, открытый и прямой характер. Они посмеивались над его необыкновенным аппетитом, рассказывая о том, что в ресторане на вокзале (студенты обедали там потому, что это был самый дешевый ресторан в Дрездене) он беспощадно «терроризировал» официантов, приносивших ему к обеду большую корзинку с хлебом, лаконичным возгласом: «Wenig!» («Мало!»). He скрывала своих симпатий к товарищу брата и Софья. Общаясь с девушкой, Алексей заметил, что ему интересно с ней, они понимают друг друга с полуслова.
– Знаешь, Леон, – сказал он через некоторое время другу, – если мне когда-нибудь придется жениться вторично, то моей женой будет твоя сестра.
Леон от этих слов забеспокоился. Он знал, что Алексей женат и имеет ребенка и что покинутый сестрой муж из мести не даст ей развода. Поэтому «во избежание греха» он потребовал, чтобы Софья уехала в Петербург к родителям. Возвратившись в Россию, София Дымшиц поступила в школу художника С.С. Егорова. Возвращаясь однажды после занятий домой, на углу Невского и Пушкинской она столкнулась... с Толстым. Оказывается, он тоже покинул Дрезден и сумел восстановиться в Технологическом институте. При встрече Алексей Николаевич не преминул спросить у девушки разрешения прийти в гости. И вскоре пришел, но не один, а с женой Юлией Рожанской.
Он не мог уже без Софьи и искал любую причину, чтоб встретиться с ней. А вскоре начал являться к Дымшицам без жены, что вызвало недовольство ее родителей. По их настоянию Софья перестала принимать Алексея Николаевича. Но разве это могло остановить молодого Толстого?
Его точно магнитом тянуло к девушке, и вскоре он тоже поступил в школу Егорова, совсем забросив занятия в Технологическом, для окончания которого оставалось защитить дипломный проект.
Однажды весной 1907 года Толстой явился в школу Егорова, облаченный в сюртук, и когда он и Дымшиц остались одни, сделал ей предложение. Софью это тронуло, но... Если она почти свободна, то у графа была семья. Толстой долго убеждал девушку, что его решение выстрадано, и обратного пути нет.
Чтобы проверить чувства молодого человека, Дымшиц предложила ему совершить заграничную поездку. Толстой согласился и вскоре отправился с Рожанской в Италию. Но не прошло и месяца, как он вернулся в Петербург. Поездка показала, что семейная жизнь Толстого и Рожанской распалась окончательно. Юлия Васильевна вначале тяжело переживала разрыв. Она хотела видеть Толстого инженером, к искусству она относилась равнодушно.
Однажды она сказала Алексею Николаевичу: «Если ты окончательно решил отдаться искусству, то Софья Исааковна тебе больше подходит».
С июля 1907 года неразведенные Толстой и Дымшиц стали жить вместе. В те годы расторжение брака утверждал Священный Синод. И бракоразводный процесс мог длиться годы. Алексей Николаевич и Юлия смогли развестись только в 1910 году. Но это уже были детали: за два года до этого – 11 мая 1908 умер их пятилетний сын, который был последней ниточкой, связывающей этих некогда столь дорогих друг другу людей...

Лев Толстой

Великий русский писатель, который получил домашнее образование, но стал самым знаменитым писателем не только в России, но и в мире. Его роман «Анна Каренина» стали читать все, масштабная картина нравов и быта дворянской среды Петербурга и Москвы заинтересовало всем, ведь главная концепция романа, трагическая любовь замужней дамы Анни Каренины.

Сегодня этот роман хотят экранизировать многие знаменитые режиссеры. Толстой был противником государственной системы, он отказался от Нобелевской премии, его жизнь был бурным и трагическим. Каждая его мысль это цитата.

Цитаты и афоризмы Льва Толстого

Чем больше мы любим, тем обширнее, полнее и радостнее становится наша жизнь.

Всегда кажется, что нас любят за то, что мы хороши. А не догадываемся, что любят нас оттого, что хороши те, кто нас любит.

Любить - значит жить жизнью того, кого любишь.

Я уверен, что смысл жизни для каждого из нас - просто расти в любви.

Любить? Всех любить и всегда любить нельзя - не осилишь. Разумеется, это хорошо бы. Но это невозможно, как невозможно не спать. И тот, кто точно любил, знает, и чем сильнее он любил, знает, что этого нельзя. Не достанет внимания. Чтоб полюбить, надо вникнуть в чужую душу. А это труд, для которого нужны силы.

Без любви жить легче. Но без неё нет смысла.

У меня нет всего, что я люблю. Но я люблю всё, что у меня есть.

Брак истинный только тот, который освещает любовь.

Все великие перемены в жизни одного человека, а также и всего человечества, начинаются и совершаются в мысли. Для того, чтобы могла произойти перемена чувств и поступков, должна произойти прежде всего перемена мысли.

Большая часть мужчин требует от своих жен достоинств, которых они сами не стоят.

Не говоря уже о любви ко мне, которой нет и следа, ей не нужна и моя любовь к ней, ей нужно одно: чтобы люди думали, что я люблю ее. Ужасно.

Любовь - это сущность души, она должна укрепиться и очиститься от всех дурных чувств, раздражения и иронии, направленных против человека.

Каждый мечтает изменить мир, но никто не ставит целью изменить самого себя.

Настоящее познание дается сердцем. Мы знаем только то, что любим.

Надо верить в возможность счастья, чтобы быть счастливым.

Многие помнят Толстого почтенным старцем, но не будем забывать, что и он был молод. Лев Толстой очень любил женщин. Естественная для любого мужчины страсть оказалась для «зеркала русской революции» непосильным бременем, с которым он всю жизнь боролся…

Жажда семейной жизни и чувственное влечение к женщине - вот два основных настроения, держащих в своей власти молодого Толстого. ...Первой ступенью к раскрытию этой новой стороны жизни было для Толстого его изменившееся отношение к горничной:

«Одно сильное чувство, похожее на любовь, я испытал, только когда мне было 13 или 14 лет, но мне не хочется верить, чтобы это была любовь; потому что предмет была толстая горничная (правда, очень хорошенькое личико), притом же от 13 до 15 лет - время самое безалаберное для мальчика (отрочество), - не знаешь, на что кинуться, и сладострастие в эту эпоху действует с необыкновенною силою».


Свой дневник Л. Н. Толстой вёл с юных лет до конца жизни.

Когда Толстой писал «Воскресение», ...Софья Андреевна резко напала на него за главу, в которой он описывал обольщение Катюши.

Ты уже старик, - говорила она, - как тебе не стыдно писать такие гадости.

Когда она ушла, он, обращаясь к бывшей при этом М. А. Шмидт, едва сдерживая рыдания, подступившие ему к горлу, сказал:

Вот она нападает на меня, а когда меня братья в первый раз привели в публичный дом и я совершил этот акт, я потом стоял у кровати этой женщины и плакал!

Женщин не иметь!

Перед отъездом из Казани перед 19-летним юношей уже встает вопрос об изменении направления всей его жизни.

Он заболевает (быть может, беспорядочная жизнь была причиной этой болезни), поступает в клинику и здесь делает первую запись в дневнике:

«Вот уже шесть дней, как я поступил в клинику, и вот шесть дней, как я почти доволен собой... Главная же польза состоит в том, что я ясно усмотрел, что беспорядочная жизнь... есть не что иное, как следствие раннего разврата души».

В таком настроении он... уезжает в Ясную Поляну... вырабатывает «правило»:

«Смотри на общество женщин как на необходимую неприятность жизни общественной и, сколько можно, удаляйся от них».

Вся жизнь молодого Толстого проходит в выработке строгих правил поведения, в стихийном уклонении от них и упорной борьбе с личными недостатками.

«Вчерашний день прошел довольно хорошо, исполнил почти все; недоволен одним только: не могу преодолеть сладострастия, тем более, что страсть эта слилась у меня с привычкою».

«Каждый день моцион. Сообразно закону религии, женщин не иметь».

...«Приходила за паспортом Марья... Поэтому отмечу сладострастие». «После обеда и весь вечер шлялся и имел сладострастные вожделения». «Мучает меня сладострастие, не столько сладострастие, сколько сила привычки».

О любви

В Казани Толстой был увлечен Зинаидой Модестовной Молоствовой, воспитанницей Родионовского института благородных девиц. Ей было 21 - 22 года, и она была почти невестой другого человека. Несмотря на это, она все мазурки танцевала со Львом Николаевичем и явно интересовалась им.

Дело в том, что семья Толстых хорошо знала госпожу Загоскину, начальницу этого института. Кроме того, с Зинаидой вместе училась сестра Толстого - Мария, и была ее подругой. Поэтому Зинаида не раз бывала у Юшковых, родственников Толстых, и там познакомилась с Львом Толстым.

Современники говорили о ней: «Она была не из самых красивых, но отличалась миловидностью и грацией. Она была умна и остроумна. Ее наблюдения над людьми всегда были проникнуты юмором, и в то же время она была добра, деликатна по природе и всегда мечтательно настроена».

В возрасте 23 лет Толстой отправляется на Кавказ с братом Николаем и по пути живет в Казани неделю. Тогда он в последний раз встречается с Зинаидой. Об этом пишет своей сестре:

«Госпожа Загоскина устраивала каждый день катания в лодке. То в Зилантьево, то в Швейцарию и т.д., где я имел часто случай встречать Зинаиду… так опьянен Зинаидой».

Позже он упоминает это и в дневнике:

«Я жил в Казани неделю. Ежели бы у меня спросили, зачем я жил в Казани, что мне было приятно? Отчего я был так счастлив? Я не сказал бы, что это потому, что я влюблен. Я не знал этого. Мне кажется, что это - то незнание и есть главная черта любви, составляет всю прелесть ее<…>. Помнишь Архиерейский Сад, Зинаида, боковую дорожку? На языке у меня висело признание, и у тебя тоже… Мое дело было начать, но, знаешь, отчего, мне кажется, я ничего не сказал? - Я был так счастлив, что мне нечего было желать».

«...Я ни слова не сказал ей о любви, но я так уверен, что она знает мои чувства...»

Этим дневниковым записям соответствуют строки из рассказа «После бала»:

Иван Васильевич, который, будучи уже великовозрастным, вспоминает, «что без вина был пьян любовью» к Вареньке Б. и так же, как сам Толстой, не признался ей в своих чувствах.

«Мы ничего не говорили о любви. Я не спрашивал ни ее, ни себя даже о том, любит ли она меня. Мне достаточно было того, что я любил ее».

Самыми отрадными воспоминаниями для Толстого была память о Казанском периоде. Но Толстой так и не решился открыться Зинаиде. Кавказ оставил в Толстом самые дорогие воспоминания... Однако... ...продолжается...все та же борьба человека с низшими страстями...

Николай и Лев Толстые. Фотография 1850-х гг

В Петербурге в 1855 году Лев Николаевич встречается с Александрой Алексеевной Дьяковой, сестрой своего друга. Еще в юности он был увлечен ею... Уже три года, как Александра Алексеевна замужем за А. В. Оболенским, но при встрече чувство вновь захватывает Толстого.

«...Я не ожидал ее видеть, поэтому чувство, которое она возбудила во мне, было ужасно сильно...

Потом она нечаянно проводила меня до дверей. Положительно, со времен Сонечки (Софья Павловна Колошина. Детская любовь Л. Н. Толстого) у меня не было такого сильного чувства».

Толстой не забыл Оболенскую. И позднее новые встречи опять волновали его. 6 ноября 1857 года Толстой отметил в дневнике:

«А. прелесть. Положительно женщина, более всех других прельщающая меня. Говорил с ней о женитьбе. Зачем я не сказал ей все». «А. держит меня на ниточке, и я благодарен ей за то. Однако по вечерам я страстно влюблен в нее и возвращаюсь домой полон чем-то, счастьем или грустью, - не знаю».

Попытка брака

28 мая 1856 года Лев Николаевич выезжает в Ясную Поляну. В деревне он возобновляет знакомство с семьей Арсеньевых... Лев Николаевич ставит перед собой неотложную задачу - женитьбу - и объектом выбирает Валерию Арсеньеву.

Старшая дочь дворянина Арсеньева, двадцатилетняя Валерия, показалась ему тем самым долгожданным идеалом. Его встреча с Валерией Арсеньевой случилась ровно через месяц после того, как он впервые увидел свою будущую жену Соню Берс...

10 августа. Мы с В. говорили о женитьбе, она не глупа и необыкновенно добра».

В течение месяцев, когда Толстой почти ежедневно виделся с Арсеньевой... он записывал: «Ездил со сладострастными целями верхом, - безуспешно». «Наткнулся на хорошенькую бабу и сконфузился».

Валерия с удовольствием кокетничала с молодым графом, мечтала выйти за него замуж, но уж очень разное у них было представление о семейном счастье. Толстой мечтал, как Валерия в простом поплиновом платье будет обходить избы и подавать помощь мужикам. Валерия мечтала, как в платье с дорогими кружевами она будет разъезжать в собственной коляске по Невскому проспекту. Когда различие это разъяснилось, Лев Николаевич понял, что Валерия Арсеньева - отнюдь не тот идеал, который он искал, и написал ей почти оскорбительное письмо, в котором заявил:

«Мне кажется, я не рожден для семейной жизни, хотя люблю ее больше всего на свете».

Целый год Толстой переживал разрыв с Валерией, на следующее лето поехал снова ее увидеть, не испытав никаких чувств: ни любви, ни страдания. В дневнике он записал:

«Боже мой, как я стар!.. Ничего не желаю, а готов тянуть, сколько могу, нерадостную лямку жизни...» Соне Берс, его суженой, в тот год исполнилось двенадцать лет.

После неудачной попытки жениться Толстой отдается светским увлечениям. «Тютчева, Свербеева, Щербатова, Чичерина, Олсуфьева, Ребиндер - я во всех был влюблен», - записывает Лев Николаевич... К этому списку следует прибавить... и сестер Львовых.

С княгиней Екатериной Львовой Толстой знакомится в Дрездене. «Она мне очень нравится, - записывает он в дневнике, - и, кажется, я дурак, что не попробую жениться на ней»... «Был у Львовых, и как вспомню этот визит - вою. Я решился было, что это последняя попытка женитьбы, но и то ребячество».

Через несколько месяцев он делится своими переживаниями с А. А. Толстой:

"Я был в наиудобнейшем настроении духа для того, чтобы влюбиться... Катерина Львова красивая, умная, честная и милая натура; я изо всех сил желал влюбиться, виделся с нею много и никакого!.. Что это, ради Бога? Что я за урод такой? Видно, у меня недостает чего-то…”

Молодой граф был серьезно увлечен княжной Екатериной Трубецкой.

В дневнике мы встречаем еще новые имена, например, имя княжны Екатерины Трубецкой... ...На Екатерине Федоровне Тютчевой (дочери поэта) внимание Толстого задерживается на несколько месяцев.

8 января. Нет, не вздор. Потихоньку, но захватывает меня серьезно и всего...

26 января. Шел с готовой любовью к Тютчевой. Холодна, мелка, аристократична. Вздор!»

Еще через полгода он пишет А. А. Толстой:

«К. Тютчева была бы хорошая, ежели бы не скверная пыль и какая-то сухость и неаппетитность в уме и чувстве... Иногда я езжу к ним и примериваю свое 30-летнее спокойствие к тому самому, что тревожило меня прежде, и радуюсь своим успехам»

Екатерина Федоровна Тютчева

Высокомерие и аристократизм Екатерины Тютчевой, дочери поэта, удержали Льва Николаевича от предложения руки …

В Кларане записывает:

"Поехал верхом. Духи сена, круглые фруктовые деревья; на деревьях женщины и мужчины рвут вишни и поют по-тирольски, небо все необстоятельное, лазурь разлита повсюду. Зугское озеро сине. Дома любовался хозяйской дочерью, даже было что-то легкое, сладкое воспоминание о ней, когда я вернулся в комнату. У нее милая физиономия и улыбка, и она умна, даже рефлектерка немножко" (Дневник. 10 июля 1857 г).

Через день: - "Пошел пешком, кретины. Милый народ, шутливо кретинически добродушный. Старушка с зонтиком. Девочки. Две девочки из Штанца заигрывали, и у одной чудные глаза. Я дурно подумал и тотчас же был наказан застенчивостью. Славная церковь с органом, полная хорошеньких. Пропасть общительных и полухорошеньких... “.

Через несколько месяцев по возвращении из-за границы, в период своих светских увлечений, Толстой вступает в связь с замужней крестьянкой Аксиньей. Связь эта продолжается долго и оставляет в Толстом большой след. Через многие годы она находит отражение в "Дьяволе" - в одном из самых страстных художественных произведений Льва Николаевича. Отдельные записи дневника дают представление о характере этой связи.

"Чудный Троицын день. Вянущая черемуха в корявых рабочих руках; захлебывающийся голос Василия Давыдкина. Видел мельком Аксинью. Очень хороша. Все эти дни ждал тщетно. Нынче в большом старом лесу. Сноха. Я дурак, скотина. Красный загар, глаза... Я влюблен, как никогда в жизни. Нет другой мысли. Мучаюсь. Завтра все силы"

Она была невозможно далека от его высокодуховного идеала, и чувство свое к ней - серьезное, тяжелое - Толстой считал нечистым. Связь их продолжалась три года. Аксинья была замужем, муж ее промышлял извозом и дома бывал редко. Необыкновенно хорошенькая собой, соблазнительная, хитрая и лукавая, Аксинья кружила мужчинам головы, с легкостью их завлекала и обманывала. «Идиллия», «Тихон и Маланья», «Дьявол» - все эти произведения написаны Толстым под впечатлением от чувств к Аксинье.

Через год после этого:.- "Об А. вспоминаю только с отвращением, о плечах"

"Ее не видал. Но вчера... (Многоточие в подлиннике) мне даже страшно становится, как она мне близка" (Дневник. 25 мая 1860 г). - "Ее нигде нет - искал. Уже не чувство оленя, а мужа к жене. Странно, стараюсь возобновить бывшее чувство пресы-щенья и не могу. Равнодушие трудовое, непреодолимое - больше всего возбуждает это чувство"

Последняя запись очень интересна. Она указывает на большую перемену, происшедшую в настроениях Толстого. Прежде желание распространялось на многих женщин, которых случайно встречал он, и, несмотря на упорную мысль о близком, полном духовного смысла браке, несмотря на возвышенный идеал будущей жены, оно доходило иногда до физической боли.

Теперь же обычная безответственная связь помещика с крестьянкой постепенно достигает такой силы, что начинает поглощать все внимание, сосредоточивать всю силу страсти на одном объекте, не вызывая прежнего негодования и протеста совести.

Аксинья забеременела примерно тогда, когда Лев Николаевич сватался к Соне Берс. Новый идеал уже вошел в его жизнь, но разорвать отношения с Аксиньей он был не в силах.

Бежать поздно

В августе 1862 года все дети семьи Берс поехали навестить деда в его имение Ивицы и по дороге остановились в Ясной Поляне. И вот тогда 34-летний граф Толстой вдруг увидел в 18-летней Соне не прелестного ребенка, а прелестную девушку... Девушку, которая может волновать чувства.

Соня, Таня и Лиза Берс.Конец 1850-х

Был пикник в Засеке на лужайке, когда расшалившаяся Соня взобралась на стог и пела «Ключ по камешкам течет». И были беседы в сумерках на балконе, когда Соня робела перед Львом Николаевичем, но ему удалось ее разговорить, и он с умилением ее слушал, а на прощание восторженно сказал: «Какая вы ясная, простая!»

Когда Берсы уехали в Ивицы, Лев Николаевич выдержал всего несколько дней в разлуке с Соней. Он ощущал потребность снова увидеть ее. Он поехал в Ивицы и там на балу вновь любовался Соней. Она была в барежевом платье с лиловыми бантами.

В танце она была необыкновенно грациозна, и хотя Лев Николаевич твердил себе, что Соня еще ребенок, потом эти свои чувства он описал в «Войне и мире», в эпизоде, когда князь Андрей Болконский танцует с Наташей Ростовой и влюбляется в нее.

«Он обнял этот тонкий, подвижный, трепещущий стан, и она зашевелилась так близко от него и улыбнулась так близко ему, вино ее прелести ударило ему в голову».

Внешне Наташа была списана с Сони Берс: худенькая, большеротая, некрасивая, но совершенно неотразимая в сиянии своей юности.

Невинную, безгрешную любовь ощутил и Нехлюдов «с первого же дня как он увидал Катюшу» (роман «Воскресенье»). Эта любовь была «духовного» человека, она была в его душе, а он радовался тому, что влюблен…

«Я боюсь себя, что, ежели и это желанье любви, а не любовь. Я стараюсь глядеть только на ее слабые стороны, и все-таки это оно», - писал Толстой в дневнике.

Когда Берсы вернулись в Москву, он поехал вслед за ними. Андрей Евстафьевич и Любовь Александровна поначалу думали, что Толстой заинтересовался их старшей дочерью, Лизой, и с радостью его принимали, надеясь, что он вскоре посватается. А Лев Николаевич мучился бесконечными сомнениями:

«Каждый день я думаю, что нельзя больше страдать и вместе быть счастливым, и каждый день я становлюсь безумнее».

Наконец он решил, что необходимо объясниться с Соней. 17 сентября Толстой приехал к ней с письмом, в котором просил Соню стать его женой, и вместе с тем умолял при малейшем сомнении ответить «нет». Соня взяла письмо и ушла в свою комнату. Толстой в маленькой гостиной находился в состоянии такого нервного напряжения, что даже не слышал, когда старшие Берсы обращались к нему.

Наконец Соня спустилась, подошла к нему и сказала: «Разумеется, да!» Только тогда Лев Николаевич официально просил ее руки у родителей.

Льву Николаевичу уже 34 года, а Софье Андреевне Берс только 18 лет. Он некрасив, «безобразен», она - «прелестна во всех отношениях». Разница в возрасте мучает его, и минутами он думает, что личное счастье ему недоступно...

После объяснения с Софьей Андреевной Лев Николаевич настаивал, чтобы свадьба была через неделю... и свадьба была назначена на 23 сентября. ...В последнюю минуту хотел он бежать, но было уже поздно.

Теперь Толстой был абсолютно счастлив: «Никогда так радостно, ясно и спокойно не представлялось мне мое будущее с женой». Но оставалось еще одно: прежде чем венчаться, он хотел, чтобы у них не оставалось никаких секретов друг от друга. У Сони и секретов не было, вся ее простая юная душа была перед ним - как на ладони. Зато у Льва Николаевича они имелись, и прежде всего - отношения с Аксиньей. Толстой дал невесте прочесть свои дневники.

В них было все: карточные долги, пьяные гулянки, цыганка, с которой ее жених намеревался жить вместе, девки, к которым ездил с друзьями, яснополянская крестьянка Аксинья, с которой проводил летние ночи, и, наконец, барышня Валерия Арсеньева, на которой три года назад чуть было не женился.

Соня была в ужасе. Об этой стороне жизни она знала только понаслышке. Но и предположить не могла, что все ЭТО мог делать любимый, уважаемый ею человек.

Прийти в себя Соне помог разговор с матерью: Любовь Александровна хотя и была шокирована выходкой будущего зятя, но постаралась объяснить Соне, что у всех мужчин в возрасте Льва Николаевича есть прошлое, просто большинство женихов не посвящают невест в эти подробности.

Соня решила, что любит Льва Николаевича достаточно сильно, чтобы простить ему все, и Аксинью в том числе. Но тут Толстой снова начал сомневаться в правильности принятого решения, и в самое утро назначенного венчания, 23 сентября, предложил Соне еще раз подумать: быть может, она все-таки не хочет этого брака?

Не может же и правда она, восемнадцатилетняя, нежная, любить его, «старого беззубого дурака»? И опять Соня рыдала. Под венец в кремлевской церкви Рождества Богородицы она шла в слезах.

Вечером того же дня молодые супруги уехали в Ясную Поляну. Толстой записал в дневнике: «Неимоверное счастье... Не может быть, чтобы это все кончилось только жизнью».

Семейная жизнь, однако же, началась далеко не безоблачно. Соня проявляла в интимных отношениях холодность и даже брезгливость, которые, впрочем, вполне понятны, - она была еще совсем юна и воспитана в традициях XIX столетия, когда матери сообщали дочерям о «брачном таинстве» перед самой свадьбой, да и то в иносказательных выражениях.

Из ее дневника:

«...Все его (мужа) прошедшее так ужасно для меня, что я, кажется, никогда не помирюсь с ним. ...Он целует меня, а я думаю: «Не в первый раз ему увлекаться». Я тоже увлекалась, но воображением, а он - женщинами, живыми, хорошенькими...»

Но Лев Николаевич сходил с ума от страсти к молодой жене, сердился на нее за то, что не получает отклика. Однажды во время брачной ночи у него даже случилась галлюцинация: графу почудилось, что в объятиях у него не Соня, а фарфоровая куколка, и даже край рубашечки отбит. Он рассказал о видении жене - Соня испугалась. Но изменить своего отношения к телесной стороне супружества не смогла.

«…У него играет большую роль физическая сторона любви. Это ужасно — у меня никакой, напротив».

Толстой, конечно, тоже почувствовал что-то неладное: «Ночь, тяжелый сон. Не она». Неудивительно, что первые ссоры произошли уже во время медового месяца. Примирение было быстрым и страстным, но идиллическая картина навсегда исчезла.

Ты знаешь, Соня, - сказал как-то Толстой, - мне кажется, муж и жена — как две половинки чистого листа бумаги. Ссоры — как надрезы. Начни этот лист сверху нарезать и… скоро две половинки разъединятся совсем…


Сестры Софья (слева) и Татьяна Берс. 1861 г

Помимо призраков прошлого, омрачавших жизнь Софьи Андреевны, ее сильно мучило чувство ревности... ко всем женщинам.

В последние годы холостой жизни Толстой имел длительную связь с яснополянской замужней крестьянкой Аксиньей и, кажется, имел от нее сына...

Из дневника: «Видел мельком Аксинью. Очень хороша. ...Я влюблен, как никогда в жизни. Нет другой мысли. Мучаюсь».

Спустя полгода: «Ее не видал. Но вчера... мне даже страшно становится, как она мне близка». «Ее нигде нет - искал. Уже не чувство оленя, а мужа к жене»...

Спустя несколько месяцев после свадьбы эта женщина вместе с другой крестьянкой была прислана в барский дом мыть полы. Софье Андреевне ее показали. Мучительная ревность поднялась в жене Льва Николаевича...

«Мне кажется, я когда-нибудь себя хвачу от ревности. Влюблен, как никогда. И просто баба, толстая, белая - ужасно. Я с таким удовольствием смотрела на кинжал, ружья. Один удар - легко. Я просто как сумасшедшая»...

Семейные отношения писателя складывались непросто. ...Толстой вышел за пределы пола, в жене хотел он видеть только человека.

Но... в глубокой старости судьба снова разбудила в нем чувства мужа к жене, отношения мужчины к женщине. ...Лев Николаевич, 70-летний старик, временами стал испытывать от присутствия жены сильное, радостное волнение.


P.S.

Побывал я как-то в Ясной Поляне. Музей оказался закрыт на санитарный день. Но одна из сотрудниц согласилась рассказать кое-что о Толстом. С её слов, он пахал и косил лишь для одиноких молодух и вдов, да и то для тех, у кого были дочери, - за первую ночь с ними! И в деревне его ненавидели за это - половина детей были на него похожи. Хоть доля истины в этом рассказе есть?

Отвечает Павел Басинский, писатель, автор книг о Л. Толстом, М. Горьком:

Подобные рассказы - абсолютный миф. Дурные легенды эти стали, к сожалению, довольно расхожими. Жизнь Льва Николаевича с тех пор, как он женился на Софье Андреевне, была вся на виду, прозрачна - его посещало множество самых разных людей.

Далеко не все посетители были его почитателями, а тем более последователями. И уж, наверное, осталось бы нечто «разоблачительное» в их мемуарах, письмах. Консервативные газеты наверняка разразились бы подобного рода обличениями, дай им писатель такой повод. Но ничего подобного нет!

До брака была у Толстого связь с яснополянской крестьянкой Аксиньей Базыкиной. Многие, в том числе и Софья Андреевна, знали, что у неё был сын от Льва Николаевича. Он выбирался старостой в деревне, работал кучером у сыновей Толстого, потом спился, как это часто бывало с внебрачными детьми помещиков. Но никакой неизвестной, «теневой» личной жизни у Толстого не было.

Я как раз за то, чтобы говорить всю правду о гениях, но в данном случае никаких оснований для такой «правды» нет.

Материал компилирован на основе информации из открытых источников. В материале использованы выдержки из писем и дневников писателя, воспоминания его друзей и близких.

Материал подготовил - FOX

«Любовь - это бесценный дар. Это единственная вещь, которую мы можем подарить, и всё же она у нас останется». Эти слова принадлежат Льву Николаевичу Толстому.

Л. Н. и С. А. Толстые в 48-ю годовщину свадьбы 25 сентября 1910 года.